Юрий Белов - Горькое вино Нисы [Повести]
А когда увидела его распростертым на полу, кровь увидела и как глаза его стекленеют, такой страх одолел, что сковало всю, точно паралич, летаргия вроде. Не помню, сколько я так над ним стояла. Но оцепенение прошло, я отшатнулась в ужасе, бросила подсвечник и вон из квартиры.
Всю дорогу до аэропорта и там, пока самолет ждала, правую ладонь саднило и жгло, будто я не подсвечник держала, а раскаленное что-то.
Извелась совсем, пока самолет прилетел. Сереже все и выложила. Спрятаться мне хотелось, исчезнуть, чтобы не нашли меня никогда. Да разве спрячешься?..
В скверике мы сидели, Сережа переживал не меньше меня, очень все близко к сердцу принял. Мне и пришла шальная мысль: а ведь это он мог Игоря ударить. Из ревности. Очень даже просто. Я его к этой мысли и подвела. Он, простая душа, и не заметил, думал, что сам.
Стыдно теперь вспомнить. И со стыдом этим должна я к нему на свидание выйти?
Вот это и мучало меня.
Но после трудного моего дня встреча с Сергеем не казалась такой уж невозможной. Я даже улыбалась, представляя, как он заволнуется, увидев меня, как робко поздоровается, как неловко будет ему оттого, что другой меня представлял — униженной, пришибленной, потерянной совсем. А я — вон какая, даже губы подкрашены и брови по-модному выщипаны.
Так я храбрилась, страх свой отгоняла, настроиться хотела на добрую встречу. А сил для всего этого уже не было. Мне бы поспать, да не положено раньше времени, после отбоя только. И еще на совет отряда идти. Вот чего мне совсем уж не нужно было. Однако пошла, села тихо, думала: подремлю, отдохну. Мимо ушей пропускала, что там говорили; про письма Антонишиной. В другую колонию они адресовались. Срок там поделец ее отбывал, что-то им нужно было срочно обговорить, да так, чтобы никто не знал.
— …правильно поступили. Вроде все у нее в порядке, а душевности, сердечности нет. Теперь-то она третью ступень — „Отличник труда и быта“ — не скоро получит. Выходит, не ошиблись мы…
Вполуха слушаю голоса, думаю дремотно, что коллектив всегда чутко человека чувствует, как бы он там ни заливался соловьем! И с Антонишиной вот…
— Смирнова, думаю, справится. Как ваше мнение?
— А сама она — как?
— Встань, Смирнова, скажи.
Вскакиваю, озираюсь растерянно. О чем говорят? Что я сказать должна? Да они же меня в бригадиры метят!
Усталость вмиг слетела. Чувствую, как щеки пылать начинают. Стыд-то какой! Они верят мне, а я… я уже глаз на них поднять не могу. Щеки ладонями закрыла, вот-вот заплачу.
— Так что скажете, Смирнова?
Голос Керимовой дружеский, улыбка в нем угадывается.
— Мне нельзя доверять, граждане, подруги мои, — говорю я с трудом. — Нельзя. Я видела, как Антонишина первую записку через забор кидала, а смолчала. Ей только и сказала, что нельзя так.
Ропот прошел, потом стихло все. Я собралась с силами, на Керимову посмотрела, ко всему готовая.
— Плохо, — сказала она, — плохо, что утаили. Но правильно что хоть сейчас открылись, что поняли… Повинную голову, говорят, меч не сечет. Как, активистки?
Вопрос она задала уж весело, и женщины заулыбались, закивали в ответ. Доброе слово здесь всегда ценят, дорожат им.
— А вы, Смирнова, садитесь. Или сказать хотите?
— Хочу, — отвечаю. — Спасибо сказать хочу. От чистого сердца. У меня теперь гора с плеч.
В самом деле мне хорошо стало, легко. Значит, уважают, доверяют. А в колонии ничего дороже этого нет.
Спала я в эту ночь крепко, без сновидений, и проснулась бодрой, с ощущением близкой радости. Но чем ближе час свидания, тем все беспокойнее становилось. Снова мысли горькие одолевать стали. С чем же я все-таки выйду к Сереже? Я виновата перед ним. И все эти годы, что мы знакомы, обманываю его. И со Светкой, и когда вместо себя хотела за решетку упрятать, и сейчас: ведь не люблю его. С ним мне хорошо, чище на душе становится, письма его нужны, опора нужна, но разве достаточно этого, чтобы назвать человека своим мужем?..
Но когда ввели меня в комнату для свиданий и я увидела его лицо, трепетное, устремленное ко мне, жаждущее встречи, вдруг поняла: никто еще никогда не был мне так близок и дорог.
Мы сидели за длинным столом, слева и справа еще были люди — женщины из других отрядов разговаривали с родственниками, а я не видела, не слышала их, я на Сережу смотрела, а он вдруг растворяться в воздухе стал, исчезать, я испугалась, что он совсем исчезнет, и вскрикнула…
— Успокойся, Вера, — проговорил он сдавленно. — Все хорошо, мы еще обо всем поговорим — и сейчас и потом. Я приезжать буду.
— Ты письмо мое не получил? Последнее? — Я слезы по лицу размазала, чтобы не мешали его видеть, и ждала ответа так, будто сама жизнь от него зависит.
— Я не знаю, какое ты считаешь последним, — виновато улыбнулся он.
Значит, не получил. Господи, господи, что ж я могла наделать!
— Ты, как получишь, порви его, не читай. Обязательно порви, не читая!
— Хорошо, порву обязательно. Зачем же мне его читать, если ты не хочешь.
Я глаз от него оторвать не могла, впитывала его в себя, каждую черточку запомнить хотела, чтобы долго потом жил он во мне, очень это было нужно, чтобы долго…
— Ну как ты? — спросил он и вдруг спохватился: — Мы же не поздоровались. Здравствуй, Вера.
— Здравствуй, Сережа.
Во взгляде его не было ни унижающей жалости, ни сострадания ненужного, одна только радость. Хотя нет, где-то глубоко в его глазах поселилась боль.
— Ты ни разу не написала: может быть, тебе нужно что? Посылки, правда, еще не положены, но я бандеролью могу…
— Спасибо, Сережа, мне ничего не надо, кроме писем твоих. Я здесь стала понимать, что человеку в сущности совсем немного требуется: чтобы уважали его, любили… Хотя что я говорю — разве это мало?
— Это очень много, Вера.
— А все остальное ерунда, ведь верно?
— Верно, Вера.
— Я хочу любить тебя, Сережа. — Что-то дрогнуло в его лице, недоумение в глазах мелькнуло, растерянность, и я, боясь, что все это расстрою, поломаю, поспешно попросила: — Ты это запомни пока, Сережа, запомни, а потом когда-нибудь поймешь. Это сложно очень, я не могу объяснить, но это очень важно для меня — чтобы ты это знал и помнил…
— Я пойму, — покорно, но с явной горечью пообещал он. — Ты не думай обо мне плохо, я ведь от тебя ничего не требую — никаких обещаний, никаких объяснений. Только знать, что я нужен тебе. А сама все решай. И потом — я ведь терпеливый. Профессия учителя не предполагает быстрых результатов, вот я и привыкаю… Я умею ждать, Вера.
Опять слезы затуманили глаза, а мне видеть его надо было, каждое мгновение дорого — оно же не бесконечно, время, отведенное нам.
— У тебя платок есть? — робко спросил он и с виноватым видом оглянулся на контролера: можно ли носовой платок передать?
— Да есть, есть, — досадуя, ответила я. — Ты прости меня, я сейчас…
На платке остались темные следы краски с ресниц. Какая же я, наверное, уродина, с этими пятнами на лице! Я терла щеки так неистово, что они жаром запылали.
— Страшная я, да?
— Ну, что ты, — кротко улыбнулся он. — О чем говоришь! Ты для меня…
Он вдруг осекся, замер, улыбка стала жалкой, и меня мгновенно ожгла догадка: письмо-то мое он получил.
Все было кончено. Он знает, что я его не люблю. Я сама во всем виновата. Но я не хочу, не могу допустить, чтобы у нас с ним кончилось.
— Ты порви его, — попросила я жалостно, — ты же обещал…
Я порву его, Вера, ты не думай…
— …и понять обещал…
— Ты верь мне.
Уже не было сомнений: я теряла его. Я сама этого хотела, добивалась этого, себе же противясь. Но хоть какая-то надежда должна остаться?
— Если человек очень хочет, он сможет. Я научусь любить, Сережа, я научусь… Только мне одной не под силу, одной очень трудно.
— Я знаю. Потому… — Он умолк конфузливо (я подумала, что он хотел сказать: „Потому я и приехал“), но тут же добавил поспешно: — Я очень увидеть тебя хотел, Вера. А с сентября мы будем видеться чаще — я в вашей школе работать буду.
День отдыха был, воскресенье.
Я шла по залитому солнцем двору, по иссушенной, утоптанной, белой от соли и сухости земле и думала об этом старом русском слове — воскресение. Сколько надежд в нем заложено, и вовсе не в том, не в изначальном смысле. Когда-то давно, не помню уж у кого, прочитала я строчки, которые почему-то не забылись, а может, забылись, но очень сегодня нужны были — и вспомнились, воскресли в памяти: „Помню, что одно только страстное желание воскресения, обновления, новой жизни укрепило меня ждать и надеяться“.
Я шла мимо курилки, женщины оглядывались на меня, и было в их взглядах нечто необычное, но я не стала отвлекаться на это, другое меня занимало. Воскресение, обновление, новая жизнь — вот о чем я думала. Как это случается, что слово, сказанное или написанное, вдруг отделяется от человека, даже переживает его и входит в судьбы других людей, помогая им понять и оценить происходящее, себя понять и оценить…